Слово и событие. Писатель и литература (сборник) | Страница 25 | Онлайн-библиотека
А в 1945-м году:
Русское слово то есть. И сейчас мы точно знаем, что если сейчас снова в день слиняет наша свеженькая свобода собираться и говорить, что Бог на душу положит, ничего по-настоящему не рассыплется и кто-то оставленный, забытый ничуть не суетясь будет продолжать делать то, что всегда делал, пока его совсем уж силой не возьмут под руки и не оттащат от стола. Сам медуза Розанов – разве он слинял в три дня? Тот же голос, та же беспривязная мысль в «Апокалипсисе нашего времени» 1917–1918 годов, что и всегда. Никакой перестройки, ни намека на ее необходимость. Флоренский в письме от 5–6 сентября 1918-го года, жалуясь, что Розанов гимн споет тому, кто ему даст вволю махорки, сливок, сахару, раздражен не этой, как он говорит, «детской наивностью», а, удивительное дело, совсем противоположным. «Вас. Вас. есть такой шарик, который можете придавливать – он выскользнет, но который не войдет в состав целого мира… Бейте его – он съежится, но стоит перестать его бить, он опять возьмется за свое».
Духовной родиной Розанова был Симбирск, где он учился во втором и третьем классах гимназии в 1870–1872 годах, – провинция, с жителей которой пятнадцатью годами раньше И. А. Гончаров списывал Обломова и где через пятнадцать лет после Розанова вырастут Александр Федорович Керенский и Владимир Ильич Ульянов. Промежуток между той непробудной спячкой и этой лихорадочной гонкой вместил розановское поколение. Розанов о своем Симбирске: «Я не только не встречал потом, но и не могу представить себе большего столкновения света и тьмы, чем какие в эти именно годы». Напряжение требовало разрешения. Взрыв русской истории от 1881-го до 1930-го года был разжатием той пружины, растратой небывалого простора. Раскол в обществе показался невыносимым, неравенство вопиющим, принятие мер неизбежным, мобилизация обязательной.
Хлебников попробовал в 1918-м году набрать поэтический размах гимна. Голод и смерть, вывела его рука, прежде чем перейти к рождению новых богов взамен растоптанных старых.
Что их, богов, построят новых, кажется бесспорным. Сразу за этой очевидностью встают образы голода, ухода в землю. Пролет к свободе на лебедином крыле совершится и мы создадим новых богов, но уже только после воскресения. После христианства легких путей нет? вслед за его основателем мы должны идти путем зерна. Правильно будет сразу согласиться, независимо от историософских вопросов: то, что Хлебников говорит о крылатом полете за богиней, холод, голод, земля, воскресение, – правда. Нет смысла уточнять, правда нашей эпохи, потому что глазами другой нам видеть всё равно не дано.
Мы получаем время вместе с границей смерти. Несмотря на то что оно включает в себя конец, оно может быть полным и наше участие в нем целым именно через включение этой границы. В стихотворении Мандельштама апреля 1935-го года названа эта причастность:
В те годы
А если бы не было решимости заглянуть туда, где тень? Не было бы речи о полноте, роскоши, благословении.
Здесь сравнение с тенью перевернуто. Черта и граница, ночная сторона постоянный спутник всякого, и несчастен тот, кого вечная тень пугает как овчарки и сквозняк. Он – «полуживой», но не оттого просит милостыни у тени, а наоборот, он такой, потому что не вобрал ее в полной мере и без нее едва живет. Отодвинь пишущий от себя всё это решительно полуживое существование, не включи мглу, голод, нищету в роскошь своего бытия, он не сказал бы что «мы с временем соседи» и что
«Расширенный час» записи 9–11-го февраля 1937-го (мы говорим
Можно говорить без
Брошеность, доходящая до
Днем раньше начала этой группы воронежских записей Мандельштам уже ставил себя рядом с художником в середине времени.
Для полноты надо чтобы многое с человека осыпалось или было бы уж пусть хоть насильственно содрано как одежда. Надо чтобы он взял себя вместе с пределом, границей, имена которой нищета, сон, смерть, молчание. Если он не поддастся панике, у него откроется второе дыхание. Или впервые откроется дыхание.
Не обязательно он оставлен голым врагами. Человек мог сам пойти навстречу своей простоте, щедрой нищете. О новом голосе говорится грамматически в будущем времени, но он уже умел звучать мощнее всех громкоговорителей страны. В своей нищете
Дальше идут строки, которые может быть начнут становиться понятны в новом веке.
В часто цитируемой вещи 1921-го года «Всё расхищено, предано, продано» Анна Ахматова перекликается в ритмах Некрасова с Блоком лета 1905-го года: «Занимаются села пожарами, Грозовая над нами весна, Но за майскими тонкими чарами Затлевает и нам купина». Ахматова не упоминает огонь, но пожар звучит в ее голосе через эту перекличку.
Внезапный и небывалый в столице голод и террор были встречены Петербургом 1918-го года с неожиданной готовностью. Как судьба там была встречена блокада 1941–1944 годов. Так же был принят всей страной голод 1991–1993 годов. Наша вера в надвигающуюся грозу, доверие огню в войне и революции больше и прочнее веры в порядок. Мы готовы к тому, с чего начинается фантасмагорическая драма Ахматовой «Сон во сне»:
Нищета и бесправие абсолютные бывают только во сне. Но вера в них прочнее чем в любую реальность, которая подверстывается к ним задним числом.