Слово и событие. Писатель и литература (сборник) | Страница 15 | Онлайн-библиотека
Язык – всё и ничего. Он и всё заранее именует и ни к чему не обязывает. Он и первое и последнее, и результат развития и первое предвосхищение.
Язык как функция? Он был бы тогда устранен по принципу экономии как непроизводительная, не непосредственная операция. Коммуникация? Она развила бы закрытую систему знаков. Естественный язык чудовищно непроизводителен для этой цели. В каждой его точке можно увязнуть. Всем известная ситуация: стоит начать выяснять значения слов, и конца этому не будет. Знаки принимаются на уже существующий фон значительности, еще до понимания знака от него уже ждут значения. Действует принцип исключения-ограничения.
Язык классификация? Пожалуйста. Знание о вещах? Пожалуйста. Отношение к вещам? нравственность? оценка? красота? Пожалуйста. Но всё неуловимо, уклончиво. Язык не фиксируешь, он прячется в определяющем усилии. Младенец владеет миром потому что знает имена. Отсюда его уверенность в себе. А на самом деле? Узенер: надо вырваться из власти языка во что бы то ни стало. Всё оказывается игрой. Маячит и рассеивается как туман. Несчастная доля «исследователей» «законов языка». Надо быть таким же лукавым мудрецом, умеющим одновременно говорить да и нет, седым сказителем, загадочным поэтом, чтобы действительно разгадать тайны языка. Но эти разгадки окажутся так же таинственны как сам язык. Приходится признать, что он играет с «исследователями» злые шутки. И может быть самая частая – что слово начинает под нашими руками значить противоположное тому, чего нам хотелось. «В следующую секунду невозможность предсказать…», Соссюр. Его пример с родительным множественного
София, хитрая хватка. Раз навсегда отказаться от рецептов. Терпеливое выслеживание всепроникающих закономерностей – с готовностью так же терпеливо фиксировать абсурдные непонятные исключения, особые случаи, списки не поддающихся описанию фактов. Образец грамматики Панини остается непревзойденным. Всплески шизофренического рационализма, абсурдной упорядоченности, как в глагольных окончаниях (не знает ни одного исключения) – и рядом с ними, манящими и вводящими в соблазн упорядочения, области природного, неупорядоченного разрастания. Как ударение в польском и в русском. Или полная предсказуемость окончания и такая же непредсказуемость корня в прошедшем несовершенном и прошедшем совершенном греческих глаголов.
Язык хранит в себе всю ширь человеческого духа. Он и фантастичен и рационалистичен, неупорядочен и беспорядочен. Удивительное сходство языков можно сравнить только со строением тела, как отпечаток пальцев у каждого разный, а элементы, их число, их общий стиль у всех одинаковы. Можно было бы назвать язык отпечатком ума, перевернутой и вынесенной вовне фигурой человека. Хотя сравнение со скелетом, телом, душой недалеко идет, его нечего стыдиться. Так архитекторы могут начинать свои эскизы издалека. Другое дело, что сравнения не должны нас обязывать прослеживать соответствия. Надо оставить место игре. В одном и том же слове и отложение эпох, и легкое, ни к чему не обязывающее предвосхищение.
В поисках сути слова
Это важно. То, чем закреплено содержание предмета в сознании, только и будет внутренней формой? Для интимной операции закрепления может пригодиться всё что окажется под рукой. Потому внутренняя форма и не содержание, что может быть какой угодно. Попробуйте про «субъективное», конкретное содержание сказать, что оно может быть каким угодно, – я произношу слова, содержание которых любое? Это скандал. Наоборот, внутренняя форма содержательно, образно может быть любой. У
Это определение,
И еще: как можно внутреннюю форму называть чем-то
Потебня чувствует, в какой разворот он попал. Он не уходит от трудности, вдумывается, и его построение – внутренняя форма как объективное содержание, как единственный признак – рассыпается почти без следа, на его месте смутно проступает совсем другое, туманное и манящее. Потебня говорит словно сомнамбула, как под гипнозом, прорицая и не пробует разгадать загадку, которую диктует, – говорит как Гумбольдт, поэт и гимнограф языка, нового божества. Это не анализ, а ода, потому даже противоречащие ее части не отменяют друг друга. Нам нужно было бы толковать автора «Мысли и языка» как толкуют поэта.
«Слово
Теперь внутренняя форма не только не содержание, но и не один признак и не что-то объективное. Мы ищем положительного определения. Потебня дает его в трех замечательных фразах. Вот первая:
«Понимание, упрощение мысли, переложение ее, если можно так выразиться, на другой язык, проявление ее вовне начинается, стало быть, с обозначения [!] ее тем, что само невыразимо, хотя и ближе всего к человеку».
Понимание, упрощение мысли это ее вхождение в язык, превращение психической данности в слово, что Потебня называет еще проявлением ее вовне. Завораживает уверенность, с какой Потебня определяет знак через то же самое, через знак. Именно так, не больше и не меньше. Непосредственное, первое сырое чувство Потебня называет также мыслью, насколько она при переходе в слово перестает быть уже только чувством. Обусловление мысли, переход ее в знак совершается через «обозначение» ее чем-то невыразимым, потому что слишком близким к человеку, не оставляющим места для еще большей близости. Превращение психического движения в знак происходит путем привлечения этого первичного знака, для которого никакого более исходного уже нет. Знак есть то, что обозначено. Idem per idem в самом чистом и наивном проявлении. Но это не lapsus, не промах. Здесь опытное, хотя может быть и не вполне осознанное знание, что за знак всё равно не заглянешь, раньше знака ничего знать нельзя, первое знание начинается со знака или знак это первое знание. Знак дает знать, знание означено. Потебня не усложняет, не уклоняется, не отсрочивает решение. Он просто соглашается: знак есть то первое, глубже чего заглянуть мы не можем.