Тень Агасфера. Заметки о жизни В. А. Жуковского | Страница 1 | Онлайн-библиотека


Выбрать главу

Тень Агасфера

Заметки о жизни В. А. Жуковского

Вячеслав Лютов

© Вячеслав Лютов, 2018

ISBN 978-5-4493-9031-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ТЕНЬ АГАСФЕРА

Заметки о жизни В. А. Жуковского (1997)

Спутников давнишних, прежней современных

Жизни, переживши, сетуя глубоко,

Ты их поминаешь думой одинокой!..

Жуковский. Царскосельский лебедь.

Милых спутников, которые «сей век присутствием для нас животворили», он благодарно заметит больше всего – в момент их отсутствия.

Ю. Айхенвальд. Силуэты русских писателей.

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Когда-то Ф.М Достоевский в письме к Ап. Майкову одним из первых русских писателей признался в традиционной для литературы подмене: объясняя истоки своих героев, он упомянул Чаадаева, но совершенно особым и примечательным образом: «Ведь у меня не Чаадаев, я только в роман беру этот тип». Тип человека, род человека, «порода» (если по-лермонтовски) – это не стареет, это кочует из века в век. Это тщательно сокрыто за занавесью биографических фактов, внешних впечатлений и оценок; оно не может быть исследовано, а лишь набросано штрихами.

Я, возможно, и сам не заметил, как книга о Жуковском вдруг превратилась в книгу о человеке «типа Жуковского». Да и самой книги-то не предполагалось – просто заметки, записи в дневник, которые вдруг стали расти, растягиваться, иногда даже казались нескончаемыми, как мучения Агасфера, иногда чувствовалась натянутость и, может быть, даже несправедливость по отношению к Жуковскому – так что будет повод упрекнуть автора. В общем, писалось «по-розановски» – в сумерках, на задворках…

Снова спрячусь за авторитет Достоевского: «Человек есть тайна. Ее нужно разгадать». Вот и разгадываю – только вместо ответов, как это традиционно принято, возникают лишь новые вопросы, вместо утверждений – лишь предположения и догадки.

Знаете, это даже здорово – по меньшей мере, не находишься, не ощущаешь себя на положении судьи-палача, который ради исследовательской точки академично рубит живую голову. Утешением же для такого сложившегося порядка вещей будет прекрасная мысль Акутагавы: «Счастье классиков в том, что они мертвы…»

Жуковского ни русская философия, ни литературоведение особо не жаловали своим вниманием – слишком заслонен он, затенен гениями его эпохи – Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем. С другой стороны, в Жуковском как бы не было стержня, проблемы, биографического романтизма, наконец; его «необыкновенно-обыкновенная» жизнь зрителя не прельщала, а исследователя не возбуждала на поиск. «Небесной душой» называл Жуковского Пушкин; ангелов же, обычно, не разбирают…

Но дань уважения им все же приносят.

В наше безденежное и по сути бескнижное время я был счастлив тем, что в свою деревенскую тишину и глухомань мне удалось «заполучить» трех биографов – три книги о жизни Жуковского – Бориса Зайцева, Майи Бессараб и Виктора Афанасьева. С ними и жил весь этот год, выстраивая свои смутные заметки, для чего и пишу «первую и вместе с тем последнюю вещь в книге» – предисловие…

апрель, 1997 (145 лет со дня смерти В. А. Жуковского)

1852, АПРЕЛЬ. НАКАНУНЕ. Разговор с о. Иоанном. «Агасфер». «Царскосельский лебедь»

* * *

…В большом доме Жуковского в Бадене несколько окон плотно занавешены и комната тиха и сумрачна: «лекарство для глаз» – отсутствие света. Доктор Гугерт ему рекомендовал темные комнаты, пока не сойдет воспаление. Один глаз уже слеп, другой еще видит, еще держится – на честном слове. Выходить нельзя: резкий свет вызывает резкую боль. Так позднее произойдет с неприкаянным Фридрихом Ницше, чьи глаза убивал прекрасно-ослепительный белый снег.

Василий Андреевич готовился к тому, что однажды утром он не увидит самого утра, и даже придумал себе машинку для слепого письма – «я человек изобретательный» – картонку с прорезями для строк.

В этой комнате, в полусумраке, в начале марта 1852 года, камердинер Жуковского Василий читал поэту выписку из журнала «Московитянин» – о смерти Гоголя. «В чем заключались его страдания, никто не знает… уклонялся от пищи… был уже слаб и почти шатался… сжег… по ошибке… закричал: оставьте меня! не мучьте меня!»

Жуковскому сначала было страшно – и слушать, и думать об этом; но потом он впал словно в оцепенение: просидел несколько часов кряду без движения, во тьме, потом прилег на диван – и уже больше не вставал /1.392 – указан источник из списка и номер страницы/.

Его как будто нужно было «свалить», чтобы он наконец понял, почувствовал: вот – смерть, теперь уже за ним…

* * *

7 апреля приехал прот. Иоанн Базаров. Жуковский был очень плох, но причащаться пока отказывался: само таинство, казалось, становится тем предвестником смерти, после которого уже нет никакой надежды – вместо того, чтобы нести благодарное успокоение и светлое умиротворение. Поэтому откладывал, терпел (как всегда в своей жизни), придумывал всевозможные отговорки, оправдания:

– Вы видите, в каком я положении… совсем разбитый. В голове не клеится ни одна мысль. Как же таким явиться перед Ним?

– А если бы сам Господь захотел прийти к вам? Разве отвечали бы Ему, что вас нет дома? /3.141/

Действительно, разве бы Жуковский отказал, отговорился, оттолкнул?

После причащения Василий Андреевич «успокоился внутренне». Надлежало прощаться.

И вдруг оказалось, что он совершенно не знает, как это делать. Он так часто провожал друзей и любимых с этого берега на тот, что теперь, когда ему самому предстояло сесть в лодку и отчалить, он испугался, поразился своей неготовности. Он так привык не умирать, что словно исключил возможность своей смерти вообще; он так долго жил, что эта «долгота» отождествилась с вечностью, с непрекращаемостью.

В разговоре с о. Иоанном, нервничая и хватаясь за голову, Жуковский в сердцах выговорил страшное:

– Я готов похоронить жену и детей, у меня станет веры перенести эти несчастья. Но тяжело умирать, зная, что оставляешь сиротами жену и двух детей… /2.306/

Что-то совершенно особенное, непонятое и необъяснимое творилось в сумрачном сознании баденских комнат. Что ответил тогда Жуковскому о. Иоанн на эти слова – не известно, но вряд ли «прослушал» то, что было скрыто за внешней заботой и страхом за будущее своей семьи, за внешним же, с горечью примешанным самобичеванием – «сам уходишь».

Но вдуматься – станет действительно страшно. Жуковский с готовностью уступает место в лодке жене и детям, у него «станет веры» оттолкнуть их – и проститься с ними с этого берега…

Вряд ли Жуковский говорил так от страха смерти, оттого что поэту хотелось жить во что бы то ни стало (по меньшей мере, подобное объяснение сразу приходит на ум – слишком естественное, слишком человеческое). Признавался же Василий Андреевич накануне: «Жизнь моя разбита вдребезги», – так стоит ли за нее держаться, стоит ли беречь и лелеять то, что давно уже утратило какую бы то ни было ценность, даже если это цена человеческой жизни? Будущее тоже не представлялось радужным – те же осколки, которые уже не склеить. Не было ни идей, ни планов, требующих деятельного воплощения. Мир вокруг Жуковского постарел, одряхлел, замер.

Вот и выходит, что вера Жуковского – вера особого рода, совсем не увиденная за его обыкновенной «душевностью и сердечностью», за его «идеальной человечностью».

О последнем как раз говорил академик Грот на заседании Академии наук в честь столетия со дня рождения поэта: «В современную жизнь нашу неожиданно является духовно ясный и спокойный образ идеального поэта». Может быть, все это лишь иллюзия идеальности, да и говорить о другом в торжественной речи как-то не пристало? В конце концов, так ли «духовно ясен» Жуковский – может быть, просто: академичен?..

В свое время меня, признаюсь, поначалу чрезвычайно поразила «злая работа» Ю. Айхенвальда о Жуковском (в «Силуэтах…») – «Около Жуковского вообще замирает каждое сильное чувство… он как будто не занимает места в жизни… бесплотный дух, который никому не помешает… силе слов его мешает бледность его души… Многие его произведения говорят о дремоте духа… Ему люди важны не столько сами по себе, сколько как живые поводы для чувств…» /4.524—525/

1