История одной большой любви, или Бобруйск forever (сборник) | Страница 4 | Онлайн-библиотека


Выбрать главу

Мечта о том, что купленное год назад трофейное пианино станет стартовой площадкой, которая выведет меня на орбиту мировой славы, в один миг рухнула окончательно и бесповоротно. Я оказался недостоин надежд, которые на меня возлагали, мне даже стало казаться, что отец начал смотреть на меня как-то не так, что, когда он поворачивался в мою сторону, его глаза за очками становились какими-то пустыми.

Из-за постигшего меня фиаско я стал плохо спать по ночам и частенько зарывался с головой в одеяло, чтобы никто не слышал, как я всхлипывал от душившей меня обиды. В эти непростые минуты одна лишь Слепая Мария пыталась оказать мне свою поддержку, она мягко прыгала на кровать, ложилась рядом и тихонько подвывала вместе со мной.

Я уже не помню точно, кому первому пришла в голову мысль передать ставший ненужным инструмент с барельефом, тремя педалями и двумя подсвечниками в дар музыкальной школе, но однажды хмурым зимним днем в дверь постучали два уже знакомых мне грузчика, одетых все в те же поношенные телогрейки и с тем же стойким запахом перегара, витавшим вокруг их небритых физиономий. Они пришли, чтобы в некотором роде повернуть вспять историю нашего дома и возвратить ее к тому самому моменту, когда в простенке между двумя окнами располагалась одна только тумбочка с трофейным радиоприемником.

Я нисколько не жалел о расставании с инструментом, выглядевшим теперь как лакированное надгробие, высившееся на развалинах моей мечты. А вот исчезновение вместе с ним Слепой Марии стало для меня настоящим ударом. Да и не только для меня. Мама еще долгое время не убирала место, где стояла ее миска, и все прислушивалась, не раздадутся ли за дверью звуки, похожие на детский плач. Хотя чего уж там – и я, и папа, и мама прекрасно знали, где находится сейчас это странное создание с рыжей шерстью, белыми подпалинами по бокам и бельмом на левом глазу. Знали об этом и коты со всех соседних дворов, которые темными весенними ночами собирались под стенами музыкальной школы и исполняли страстные песни в честь своей подруги, владеющей филигранной техникой игры на черных и белых клавишах.

Вот и вся разгадка ночных ужасов, окружавших, по легенде, серое здание на улице имени Карла Маркса.

А что касается мелькавших в окнах силуэтов с их старинными кафтанами и париками… Жаль, я тогда еще ничего не знал про теорию реинкарнации, иначе запросто можно было предположить, что это душа Генделя, а может быть, даже и Баха каким-то образом переселилась в Слепую Марию и терзает по ночам музыкальные инструменты. Впрочем, единственным аргументом в пользу такого предположения было бы то, что оба композитора под конец жизни потеряли зрение и могли извлекать звуки исключительно на ощупь.

И все-таки наиболее правдоподобной выглядит версия по поводу крепости соответствующего продукта пивзавода имени XX партсъезда, то есть того пенного напитка, который в больших количествах потребляли жильцы дома, стоящего напротив музыкальной школы, а если честно, то и не только этого дома. Дело в том, что, после того как комиссия, пришедшая на пивзавод, выявила злостное нарушение государственных стандартов и Семена Исааковича посадили на довольно внушительный срок, странные тени в камзолах и париках исчезли, без следа растворившись в окружающем пространстве. Хотя некоторые особо внимательные бобруйчане утверждали, что иногда видели, как они мелькали на задворках пивного заведения, носившего, несмотря на все перипетии, прежнее название «Левин в разливе».

Вот, пожалуй, и вся история про музыкальную школу. Я, наверное, не стал бы ее рассказывать, если бы однажды, спустя много лет не приехал в свой родной город и почему-то не решил навестить это место, которое одновременно притягивало и отталкивало меня всей своей загадочной сущностью. Лучше, наверное, я бы этого не делал.

Улица по-прежнему носила имя Карла Маркса, из окон по-прежнему раздавались звуки музыкальных инструментов, но само здание выглядело как-то по-другому. Оно было отштукатуренным, свежевыкрашенным, крыльцо обложили плиткой, дверь поменяли, ручка ее была прикреплена строго вертикально. Я испытал такое же чувство, как во время просмотра старых черно-белых фильмов, которые зачем-то решили сделать цветными. Все вроде стало краше и приятней для глаза, только вот таинственное притяжение, существовавшее внутри старой кинопленки, куда-то исчезло.

Моя музыкальная школа тоже осталась в том черно-белом прошлом и навсегда превратилась в иллюзию. А иллюзии, как сказал один умный человек, не терпят, когда в них всматриваются слишком пристально, потому что тогда они исчезают и вернуть их назад, как правило, уже не удается.

Засекреченные новости

Из Москвы в Бобруйск тетя Софа приезжала раз в год всегда в одно и то же время – в первых числах августа. Как только приходила заветная телеграмма с указанием номера поезда, вагона и на всякий случай – места, где располагалась она и два ее необъятных чемодана, в Бобруйске начиналось что-то невообразимое. Из дома в дом передавалось заветное – «едет»! И это «едет» было как сигнал горниста ко всеобщей мобилизации для всех тех, кто знал и любил тетю Софу.

Дома́, в которых она могла появиться, подвергались тщательной уборке. Красили заборы, выбивали ковры, стирали и перестирывали скатерти. А полы! О, полы – это была особая песня! Полы мыли специальной водой, в которой растворяли кусочки земляничного мыла – все знали, что тете Софе очень нравился этот запах.

И конечно, продукты. Счастливчики, которые получали право устраивать в ее честь званые обеды, в панике носились по колхозному рынку, требуя у продавцов раскрыть всю подноготную того, что они желали приобрести. Испуганные продавцы, завидев их, пытались скрыться, убегали в соседние павильоны или прятались за газетные киоски, но их настигали, отрезали пути к отступлению и выясняли наконец, как звали корову, из молока которой готовился любимый тетей Софой клинковый сыр.

Вообще-то перечень продуктов, входящий в ее, выражаясь по-современному, шорт-лист, знали наизусть и иногда даже хвастались этим знанием друг перед другом. Творог должен был стелиться пластами, сметана – ласкать язык, яблоки – хрустеть на зубах, груши – радовать бархатистой мягкостью, черешня отливать глубоким темным цветом, название которому в Бобруйске, как ни бились, придумать так и не смогли.

А мясо! Если бы доблестные сотрудники центрального отделения милиции вели в эти дни статистику хищений социалистической собственности и, скажем, строили на основании полученных данных соответствующий график, то к моменту приезда тети Софы график выгибался бы как горб у верблюда, достигшего высшей стадии своей зрелости. А если бы они полюбопытствовали, около какого места мог находиться этот гипотетический верблюд, то выяснилось бы, что привязан он аккурат у проходной бобруйского мясокомбината. Но доблестные сотрудники центрального отделения сохраняли завидное хладнокровие и правильно делали. Для местных Шерлоков Холмсов все равно осталось бы неразрешимой загадкой, как мимо опытных вахтеров можно было пронести объемистые пласты нежнейших, без единой прожилки, вырезок, а также свежие и еще теплые телячьи языки. Дефицитный продукт словно растворялся в воздухе, исчезал из всех конторских и бухгалтерских книг, чтобы потом неведомым образом материализоваться среди горячего пара и дразнящих запахов какой-нибудь кухни. И все в честь тети Софы! В честь ее приезда! И во славу ее!

Словом, практически весь Бобруйск был задействован в подготовке торжественного приема.

И наконец этот день наступал. Не было тогда, увы, красной дорожки, которую можно было бы расстелить от дверей вокзала до ступенек вагона, указанного в телеграмме. Не было и оркестра, который играл бы торжественное «Семь сорок». В смете железнодорожной станции «Бобруйск» статья расходов ни на красную дорожку, ни на оркестр не предусматривалась. Да это было и не важно. Какая дорожка, если толпа встречающих готова была на руках вынести тетю Софу из вагона, доставить ее в здание вокзала и устроить небольшой митинг в той его части, где около развесистого фикуса стояла гипсовая скамейка, на которой гипсовый Ленин, закинув ногу на ногу, внимательно слушал то, что внушал, наклонившись к нему, гипсовый Сталин. Бобруйчане очень любили эту скульптурную группу. Им казалось, что товарищ Сталин выговаривает вождю мирового пролетариата за то, что он так и не удосужился посетить их замечательный город, начальство которого ради такого случая с радостью изолировало бы всех гражданок по фамилии Каплан, среди которых шесть человек носили подозрительное имя Фанни.

4