История одной большой любви, или Бобруйск forever (сборник) | Страница 3 | Онлайн-библиотека


Выбрать главу

С тех пор пиво «Жигулевское» – так оно именовалось раньше – получило негласное название «Форте-Пьяное», а заведение под вывеской «Пиво-Воды», где эту пенную жидкость качали из бочек прямо в бокалы страждущих, назвали «Левин в разливе», что благодаря некоторому созвучию с главным государственным именем придавало продукции пивзавода дополнительную идеологическую крепость.

Возможно, конечно, что без помощи «форте-пьяного» напитка мелькающие силуэты в окнах школы так бы никогда и не появились, но то, что голоса из этого здания весенними ночами действительно были слышны, за это я могу поручиться, находясь, как любят выражаться нотариусы, в трезвом уме и твердой памяти.

Дело в том, что ночные безобразия, так пугающие жителей города, напрямую соприкоснулись с моей личной историей. И хоть история эта была с определенным привкусом горечи, зато она имела подлинный мистический окрас, что так характерно, когда речь идет о длинном сером здании таинственной музыкальной школы.

А началось все с одного события, которое произошло в самом начале сентября. Этот день я запомнил, потому что выздоравливал после очередной ангины, и мама решила переместить меня из спальни в небольшой двор, в середине которого красовалась клумба с распустившимися георгинами, наполненными сочным бордовым цветом. Мама поставила раскладушку так, чтобы я мог любоваться этими цветами, и я оказался между почерневшей от времени бревенчатой стеной дома, приобретенного когда-то моим дедом, и старой развесистой яблоней, все еще хранившей на корявом стволе следы нанесенной по весне побелки.

День был теплый и тихий, листья на ветках яблони висели практически неподвижно, и солнечные лучи, пробившиеся сквозь них, желтыми пятнами медленно скользили по моему одеялу, по ступенькам чисто вымытого деревянного крыльца, по клумбе с бордовыми георгинами и по зеленой траве, которая курчавилась по бокам вытоптанной дорожки.

Я задремал и, наверное, даже уснул, но вскоре меня разбудил звук подъехавшей машины. Потом раздались чьи-то отрывистые голоса, потом заскрипела калитка, и во двор вошел отец, а за ним медленно протиснулось нечто странное. Это странное состояло из длинного и тяжелого ящика, замотанного в серую мешковину, и двух мужчин, одетых, несмотря на летнее еще тепло, в изрядно потрепанные телогрейки. На плечи обоих были наброшены широкие ремни, и длинный ящик, слегка покачиваясь, висел на них, ничем не выдавая ни тайную свою суть, ни цель своего перемещения под своды нашего дома.

Разгадка, впрочем, не заставила себя ждать. Когда грузчики удалились, а с ними исчез и стойкий запах перегара, который, как облако, окутывал их небритые физиономии, мне наконец позволили покинуть раскладушку и войти внутрь. То, что я увидел, стало для меня настоящим сюрпризом. В простенке между двумя окнами, сразу за обеденным столом, покрытым, как всегда, белоснежной льняной скатертью, рядом с тумбочкой, на которой размещался трофейный радиоприемник, возвышалось черное лакированное чудо. В центре этого чуда красовался небольшой барельеф какого-то господина в парике, и это было для меня так же неожиданно, как три желтые педали внизу и два медных подсвечника по краям. А когда папа повернул ключ в маленьком замке и откинул крышку, прикрывавшую клавиши, на ее внутренней стороне обнаружились, отсвечивая потускневшим золотом, буквы, составлявшие непонятное иностранное слово.

– «Бюхнер», – прочитала мама и добавила: – Это же здорово.

А папа вставил две белые свечки в медные подсвечники, поджег фитильки, достал из пачки «Беломора» папиросу, прикурил от ближайшего к нему огонька и сказал:

– Ну вот, теперь я спокоен.

Разговоры о том, что до войны отец посещал музыкальную школу и даже, как уверяли преподаватели, подавал большие надежды, шли в нашем доме постоянно. Но случилось так, что при форсировании какой-то реки со странным польским названием он получил тяжелую контузию и, как следствие этого, постоянный шум в голове. Справляться с ним он в конце концов научился и лишь досадовал на то, что зловредный шум не позволял ему улавливать тончайшие нюансы любимой музыки. После войны отец начал мечтать только об одном – подрастающий сын подхватит скрипичный ключ, выпавший из его рук, и сумеет стать достойным продолжателем музыкальной династии, которую заложил еще его дед. Фотография деда во фраке и за роялем, на фоне портрета Николая II, тайком хранилась в нашей семье как одна из самых ценных реликвий.

В общем, с раннего детства я настолько был готов к выполнению возложенной на меня почетной миссии, что, когда на нашем трофейном приемнике отец находил трансляцию какого-нибудь концерта, я брал палочку от подаренного мне барабана, становился посреди комнаты и начинал дирижировать невидимыми музыкантами так, как делал это капельмейстер на открытой веранде в центральном парке, когда там играл оркестр городской пожарной части.

В этот же день, когда грузчики принесли пианино, произошло еще одно событие. Мы готовились ко сну – мама стелила постели, я, с трудом дотягиваясь до умывальника, полоскал горло и чистил зубы, а папа крутил ручку настройки приемника, пытаясь поймать какой-то ускользающий от него радиоспектакль. И вдруг со стороны сеней мы услышали звуки, похожие на детский плач. Мама приоткрыла дверь, чтобы выглянуть наружу, и в образовавшийся проем тотчас же проскочила рыжая с белыми подпалинами кошка. Она стремглав пробежала вдоль комнаты, вскочила на приемник, с него ловко перебралась на самый верх пианино, бесцеремонно уселась там и начала вылизывать передние лапы.

Сказать, что после этого возникла требуемая по драматургии немая сцена, было бы, наверное, не совсем точно. Мама машинально продолжала выглядывать за дверь, словно там могли находиться еще несколько таких же наглых существ, я уронил в раковину коробку с зубным порошком, а папа от неожиданности вместо ручки настройки крутанул ручку громкости, и это в конце концов вернуло нас к реальности.

Все трое мы медленно подошли к инструменту и практически одновременно сказали: «Брысь!»

Кошка и ухом не повела. Она сменила позу, уютно улеглась, свернувшись калачиком, зевнула и только после этого посмотрела в нашу сторону. И тут мы увидели, что смотрит она одним левым глазом, потому что второй был наглухо затянут желтым бельмом.

– Бедняжка, – сказала мама.

А папа подумал и добавил:

– Странная душа у этого инструмента.

Я тогда так и не понял, что он имел в виду.

С этого дня мы стали жить вчетвером. Слепая Мария – не помню уже, кто из нас дал ей это прозвище, – быстро освоилась, но пианино покидала только тогда, когда мама выставляла на кухне блюдце с едой или когда появлялась необходимость посетить лоток с песком, стоящий в сенях.

К нашей одноглазой соседке, как и к самому инструменту, мы быстро привыкли. До моего предполагаемого поступления в музыкальную школу надо было ждать еще целый год, и трофейное пианино, несмотря на тесноту небольшой комнаты, превратилось просто в громоздкое дополнение к интерьеру. На это дополнение ставили цветы в высокой стеклянной вазе и складывали стопки книг, оставляя место, где любила лежать кошка. Правда, стоило открыть крышку инструмента, как Слепая Мария тотчас же спрыгивала на клавиши и начинала в бешеном ритме перебирать их всеми четырьмя лапами. При этом она так вдохновенно орала, что если бы кто-нибудь догадался обозначить нотами издаваемые ею звуки, то вполне могла бы получиться торжественная оратория в честь, допустим, дня весеннего равноденствия, когда коты со всех окрестных помоек собирались у нас под окнами, чтобы объясниться в любви такой интеллигентной и такой высокохудожественной подруге.

Собственно, на этом благостная часть моей музыкальной истории, полная волнительных, но радостных ожиданий, закончилась. Но закончилась совсем не так, как об этом мечталось.

Выяснилось, причем неожиданно, что музыкальный слух, которым обязан был обладать любой человек, родившийся в городе Бобруйске, обошел меня стороной. И не просто обошел, а сделал при этом такой извилистый крюк, что, когда на выпускном детсадовском утреннике я попытался встроиться в хоровое исполнение государственного гимна, родители, пришедшие полюбоваться своими чадами, горестно закачали головами и изо всех сил старались не смотреть в сторону моей мамы, от души сочувствуя постигшему ее несчастью.

3